Проблема не в диктате, не в засилье
коррупции — мне по фигу она, —
а только в том, ребята, что в России
ужасно много сделалось говна.
Вина Едра не в том, что там воруют, —
богаче мы не станем все равно, —
не в том, что там мухлюют и жируют;
вина в другом — они плодят говно.
Мы сами им становимся отчасти,
оно ползет проказой по стране,
и каждый час, когда они у власти,
не может не сказаться на говне.
Мы видим бесконечные примеры,
особенно старается премьер.
Вот Галич, помню, пел про говномеры —
но тут утонет всякий говномер.
У нас и революция бывала,
суровая, кровавая страда, —
но человеческого матерьяла
такого не бывало никогда:
сейчас, боюсь, процентов сорок девять
в такое состоянье введено —
не только революции не сделать,
но даже путча. Чистое говно.
Иной юнец, позыв почуя рвотный,
мне возразит: какая, право, грязь!
Какие лица были на Болотной,
какая там Россия собралась,
какое поколенье молодое
стояло мирно вдоль Москвы-реки...
Да, собралась. Но сколько было воя:
раскачивают лодку, хомяки!
Продажные! Им платят из Америк!
Все сговорились! Им разрешено!
Говно ведь сроду ни во что не верит,
как только в то, что все кругом говно.
Воистину, режим употребил нас.
Иные признаются без затей:
дороже всякой истины стабильность,
всех принципов важней судьба детей...
Все тот же дух, зловонный и бесплотный,
проник в слова, в природу языка —
я говорю уже не о Болотной,
страна у нас покуда велика.
Приличий нет. Дискуссии съезжают
в мушиный зуд — какой тут к черту бунт?
Сейчас, когда кого-нибудь сажают, —
кричат: «Пускай еще и отъе...ут!».
Никто не допускает бескорыстья,
никто не отвечает за слова,
у каждого давно оглядка крысья, —
не обижайтесь, правда такова.
Говно — универсальная основа,
как в сырости осенней — дух грибной.
Амбрэ любого блока новостного
ужасней, чем от ямы выгребной,
поскольку вместе с запахом угрюмым
привычных страхов, хамства и вранья
от этого еще несет парфюмом;
за что нам это, Родина моя?!
Иль ты осуждена ходить в растяпах,
чтоб тихо вырождалось большинство?
И главное — я знаю этот запах,
но трудно вслух определить его.
Так пахнет от блатного лексикона,
от наглой, но трусливой сволоты,
от главного тюремного закона —
«Я сдохну завтра, а сегодня ты»;
от сальной кухни, затхлого лабаза,
скрипучего чекистского пальто,
румяных щек и голубого глаза:
«Да, мы такие сволочи. И что?!».
Лесной пожар так пахнет, догорая.
Так пахнет пот трусливого скота.
Так пахнет газ, так пахнет нефть сырая.
Так пахнет злоба, злоба, — но не та,
великая, и может быть, святая,
с какой врагов гоняем лет семьсот,
а та, с какой, скуля и причитая,
строчит донос ублюдочный сексот.
Где форточка, ребята, где фрамуга,
где дивное спасенье, как в кино?
Но в том, как все мы смотрим друг на друга, —
я узнаю опять-таки говно.
Мы догниваем, как сырые листья,
мы завистью пропитаны насквозь, —
и если это все чуть-чуть продлится,
не верю, чтобы что-нибудь спаслось.
Друзья мои! Никто не жаждет мести.
Подсчеты — чушь, и кризис — не беда.
Такого, как сейчас, забвенья чести
Россия не знавала никогда.
Иной из нас, от радости икая,
благословит засилие говна —
мол, жидкая субстанция такая
и для фашизма даже не годна;
но этой золотой, простите, роте
отвечу я, как злейшему врагу, —
неважно, как вы это назовете.
Я знаю: я так больше не могу.
Я несколько устал от карнавала,
от этих плясок в маске и плаще,
я не хочу, чтоб тут перегнивало
все, что чего-то стоит вообще.
Я не хочу, чтоб это все истлело,
изгадилось, покрылось сволочьем.
Мне кажется, что только в этом дело.
А больше, я так думаю, ни в чем.
__________
*Ужас перед говном (греч.)